Этот фильм посвящается памяти миллионов женщин, на долю которых после войны не досталось мужчин.
Это не рассказ, а фильм, записанный на бумаге. Фильм о России, потерявшей во второй мировой войне сорок миллионов человек. Фильм о вдове, у которой никогда не было мужа, потому что мужчины ее поколения были убиты. Действие происходит во время войны. На маленькой железнодорожной станции в Средней Азии формируется военный эшелон, на котором солдаты поедут на фронт. А пока эшелон загружают амуницией, солдаты бродят по пустынной станции и безлюдному базару, что примостился рядом с вокзалом. На базаре два-три казаха торгуют нехитрым товаром военной голодной поры да старый еврей-фотограф скучает у деревянной допотопной камеры под черным покрывалом в ожидании редкого в этих местах любителя сфотографироваться. Перед камерой растянут грубо размалеванный холст с изображением кавказской горы Казбек и гарцующего на коне всадника, в бурке и папахе. Среди слоняющихся по базару солдат мы выделяем одного, ничем особенно не приметного на фоне остальных. По-мальчишески худой и угловатый. Кисти рук торчат из коротких рукавов не по росту выданной гимнастерки, неумело заправленной под ремень, отчего вздувается пузырем на спине. Широкие голенища кир- зовых сапог болтаются гармошкой на тонких ногах. На стриженой голове - побелевшая от солнца пилотка, явно бывавшая в употреблении до него. Из-под пилотки торчат по-детски оттопыренные уши. Лишь одно приковывает внимание к нему. Глаза. Большие, добрые, растерянно и удивленно взирающие на мир. И улыбка, выдающая кроткий, застенчивый нрав. Солдату нечем заняться, он не знает, как убить время, оставшееся до отхода эшелона. Он купил у старой, укутанной во множество платков, казашки тыквенных семечек в кульке из газетной бумаги, стал щелкать их, сплевывая шелуху в кулак, хотя на базаре грязно-давно не метено. Постоял возле фотографа, которому подвернулась удача. Казах и казашка заказали семейный портрет. Старый еврей, суетясь, усадил их на скамью перед холстом, и они застыли, как каменные изваяния, в своих ватных халатах, он - в бараньей, мехом наружу, шапке, она - до бровей в куче платков, высунув наружу широкие носы и суженные до щелок глаза. В стороне, дожидаясь хозяев, стоял старый облезлый верблюд. Фотограф хлопотал перед ними, тщетно силясь вызвать подобие улыбки на их каменных лицах. Улыбка до ушей появилась лишь у солдата, наблюдавшего от нечего делать за ними. Фотограф с грустью посмотрел на него, словно ища сочувствия, и, сокрушенно вздохнув, ушел с головой под черное покрывало на камере. Будто дождавшись момента, верблюд, склонив гибкую шею, потерся вислыми губами о голову своей хозяйки, но и это ничем не оживило ее лица.
... считалось особой рекомендацией. Четыре года назад это заставило супругов Терлес уступить честолюбивому напору их мальчика и добиться его приема в училище. Решение это стоило позднее обильных слез. Ведь с той минуты, когда за ним безвозвратно закрылись ворота училища, маленький Терлес страдал от страшной, страстной тоски по дому. Ни уроки, ни игры на больших, пышных лужайках парка, ни другие развлечения, которые предоставлял интернат своим воспитанникам, не способны были занять его. Он видел все только как бы сквозь пелену, и даже среди дня ему часто бывало трудно подавить в себе упорное всхлипывание; а по вечерам он всегда засыпал в слезах. Он писал письма домой, почти ежедневно, и жил только в этих письмах; все прочее, что он делал, казалось ему лишь призрачным, пустым времяпрепровождением, безразличными вехами, как цифры на циферблате. А когда он писал, он чувствовал в себе нечто особое, исключительное; как остров, полный чудесного солнца и красок, поднималось в нем что-то из того моря серых впечатлений, которое холодно и равнодушно теснило его со всех сторон изо дня в день. И когда он среди дня, за играми или во время уроков, думал о том, что вечером будет писать свое письмо, у него было такое чувство, будто он носит на невидимой цепочке потайной золотой ключик, которым он, когда этого никто не увидит, откроет калитку чудесного сада. Примечательно, что в этой внезапной, изнуряющей привязанности к родителям было что-то новое и поразительное для него самого. Он прежде не подозревал о ней, он отправился в училище с радостью и добровольно, он даже засмеялся, когда его мать при первом прощании не удержалась от слез, и лишь после того как он пробыл несколько дней один и чувствовал себя относительно хорошо, это прорвалось в нем вдруг и стихийно. Он принял это за тоску по дому, за тягу к родителям...